1972 – Александр Шаров — Мальчик Одуванчик и три ключика (03.01.2017)

Для начала расскажу я о писателе, которого 20 лет почти не помнили, но в последнее время неожиданно пришла к нему вторая жизнь. Широко известен его сын, прозаик и историк Владимир Шаров, чьи книги «До и во время», «Репетиции», «Старая девочка», они давно уже такая классика нашего времени, тоже они не всегда на виду, они не всегда широко обсуждаются, потому что не для всех Шаров пишет, но, во всяком случае, лучшая часть аудитории знает и высоко этого автора ценит. И при всей моей любви к Владимиру Шарову я все-таки должен сказать, что его отца я считаю писателем поистине великим, писателем более масштабным, хотя и у Шарова тоже еще все впереди.

Александр Шаров, который начинал как журналист, который прославился в 60-е годы своими очерками в «Новом мире», прежде всего, о Януше Корчаке, которого он первый начал популяризировать в Советском союзе. Александр Шаров был гениальным фантастом и сказочником и, может быть, поскольку книги, прочитанные в детстве, играют наибольшую роль в нашей жизни и имеют на нас самое большое и не всегда объяснимое влияние, а я, как человек, сформировался в основном на чтении книг Шарова. Это странно признать, что столько я читал в детстве классики русской, а самое большое влияние на меня оказывал этот мало кому известный, очень избирательно любимый, но очень крепко любимый немногими выдающийся советский сказочник. Он как-то на каждый возраст годился. В совсем раннем детстве я читал «Приключения еженьки и нарисованных человечков» или «Мальчик Одуванчик и три ключика», наверное, самую грустную сказку когда-либо написанную, я и сейчас ее, честно говоря, без слез с трудом буду читать вслух, если придется.

А он вообще-то, я немножко про него расскажу потом, он был друг и любимый собутыльник Платонова и Гроссмана, они дружили втроем, три советских неофициальных писателя. Платонову хотя бы после смерти повезло, а Гроссман, к сожалению, при жизни не увидел напечатанной свою главную вещь, а Шаров, хотя почти все напечатал, кроме лучшего романа, но тоже оставался как-то в тени и спасался в детской литературе. А, между тем, у него были книги и для подростков, которые тоже очень сильно на меня действовали: «Повесть о десяти ошибках», воспоминания о МОПШКе, московской школе 20-х годов. И, конечно, для подростков, а не для детей его более серьезные сказки: «Володя и дядя Алеша», «Человек-Горошина и Простак», самая моя любимая — «Звездный пастух и Ниночка», о том, что ночью обязательно наступает тайный час, во время которого засыпают все, даже мать у постели больного ребенка, даже медсестра у постели раненого, даже часовой на посту. Каждой ночью есть один час, когда все обязательно засыпают, нельзя провести ночь бодрствуя, всегда обязательно заснешь, это такая из детских моих фантазий очень любимых.

А потом уже для подростков более зрелый и совсем взрослый Шаров — это «Жизнь Василия Курки», поразительная военная повесть, очень страшная. Или замечательные фантастические повести «Остров Пирроу» — замечательный памфлет. Аркадий Стругацкий умудрился его напечатать, протащить эту совершенно антисоветскую вещь в сборник фантастики 1965 года он сумел, написав, что это остроумная антифашистская повесть. Под это дело она была напечатана.

Я помню, что мы с замечательным публицистом Юрой Амосовым опознали друг друга, потому что оба помнили «Остров Пирроу», там: «Слава, слава полистерону, хоть святому, но живому». Это удивительная повесть такая, с очень хитрой метафорой в центре. Сейчас «Остров Пирроу» переиздан, и вы можете детям его купить, там на одном острове этом, затерянном где-то в Тихом океане, открыли удивительные воды минеральные, которые позволяют кристаллизоваться внутри человека правильным камням, превратить камни в почках, камни в печени и камни за пазухой в драгоценные камни, надо только правильно подбирать эту воду. Там очень много замечательных метафор и абсолютное буйство такое издевательской фантазии.

А еще больше нравилась мне тогда же одна из старых рукописей из этого цикла, история о том, как человек научился подслушивать мысли животных, вернее, не подслушивать, а с помощью специального датчика их снимать. И он был уверен, что с ростом, например, щуки у щуки должны расти гуманизм и сознательность. Он подслушал мысли совсем молодой щуки, которая повторяла только: «Я хочу съесть карася, я хочу съесть карася», а потом подслушивал щуку уже пожилую, уже столетнюю, уже мудрую, и вместо мудрости веков услышал только повторяемость и невероятно интенсивную мысль: «Я хочу съесть карася, я хочу съесть карася». Это сразу очень сильно скорректировало некоторое мое представление о нравственном прогрессе.

И вообще Шаров своей сентиментальностью, иногда жестокостью, иногда едкостью очень на меня сильно действовал. И больше всего, пожалуй, уже взрослым человеком я любил его повесть 1964 года «Хмелев и Лида», повесть о том, как медсестра после войны взяла в больнице парализованного майора, взяла его к себе, не потому что пожалела, а потому что абстрактно, умозрительно понимала, что надо так сделать. И ей ужасный героизм виделся в своем поступке. И о том, как они возненавидели друг друга, как она его, а он ее. И единственным ее утешением оставался соседский мальчик, которому он вырезал игрушки. Думаю, что более откровенной и более жуткой повести о механизмах советского героизма никто еще не написал, как такое умозрительное добро, которое начинает убивать, потому что оно лицемерное, неискреннее.

И, конечно, очень сильно на меня подействовал его рассказ, его очень любили Стругацкие, рассказ «Легостаев принимает командование». Это военный рассказ о мальчике, который растет один, потому что отец его погиб, и ему периодически пишет уже после конца войны, пишет финансист из этой дивизии, а дивизия давно расформирована, война закончилась, но он не может мальчику об этом написать, поэтому он ему пишет о том, что дивизия жива, продолжается, пишет о том, что такой-то солдат отличился на стрельбах и поощрен, а такой-то солдат нерадив и он получил жесткарь. Он всю жизнь этой дивизии описывает ему в письмах, и мальчик этим вымыслом живет. И это такая замечательная метафора искусства, до которой не всякий бы додумался.

А еще мне, конечно, безумно нравились поздние тексты Шарова, уже мемуарные, которые он написал в последние годы. И я хочу посоветовать вам на зимние каникулы две его книжки. Во-первых, сейчас переиздали «Мальчика Одуванчика», тысячу лет не выходила эта повесть заново. И я действительно боюсь читать ее вслух, потому что она такая же невыносимо грустная, как Платоновская «Разноцветная бабочка». Странно, что эти три фронтовика — Гроссман, Шаров и Платонов — эти три военных корреспондента, которые повидали всякого, которые только этими своими этими застольями в конце 40-х и спасались от ужаса, могли писать такие нежнейшие и удивительные сказки. Ведь платоновскую «Восьмушку» или ту же «Бабочку» без слез не прочтет и самый закоренелый в злодействах человек. А «Мальчик Одуванчик» — это редкая такая история, почти андерсеновская. Шаров писал сказки не хуже Андерсена. Дело в том, что у него хороших финалов-то нет, у него все концовки этих его сказок довольно мрачны.

И этот мальчик Одуванчик, которого называют так, потому что у него пушистая белая голова, он растет у своей бабушки, старой черепахи. Почему-то нас это совершенно, и детей это совершенно не смущает, что у мальчика бабушка — черепаха. Но это метафора такая, все бабушки похожи слегка на черепах в известном возрасте. И она в одну ночь, в одну волшебную ночь, которая бывает раз в году, она выводит его из дому, там жуки-кузнецы поют в кустах в траве и выковывают ему три ключа: ключ зеленый, ключ рубиновый и ключ алмазный. И он с этими тремя ключиками отправляется в странствие. И даже я, ребята, не буду вам рассказывать, что с ним происходит. Я даже вам прочту что-то оттуда, хотя, наверное, не надо, а, может быть, надо. Вот, в общем, это, сейчас посмотрим.

«Издалека донеслась песня гномов: Ударил молотом гном. Гром! Гномы зовут моего мальчика,— со страхом и радостью, со щемящей тревогой в сердце подумал я.— Каким-то он вернётся домой? Я подумал это, а мой мальчик уже вышел на крыльцо: умытый, хотя он обычно не очень любил мыться, и одетый в дорогу.— Пора?— спросил он и взглянул на меня. Я подумал: «Хорошо, что у тебя глаза зелёные, как у матери, и правдивые, как у матери, и добрые. И хорошо всё-таки, что ты услышал эту сказку о трёх ключиках; сказка не оттягивает плечи в дороге». Я смотрел на него, запоминая, каким он начинает свой путь. И неясно вспоминал свой собственный путь, уже близкий к концу. Вдалеке виднелась поляна, где среди травинок и цветов, на ветвях деревьев горели сотни разноцветных светляков. Гномы били по наковальням: динь-дили-бом и пели свою песенку:

Птицы очнулись от сна.

Весна!

И цветы и трава —

Вся земля, что вчера спала.

И жучиный народ,

Муравьиный народ,

Бабочкин народ,

И хитрый кот,

Тот, который мышку ждёт,

Даже старый и слепой крот —

Словом, все пробудились от сна!

Ведь весна!

И слепой крот видит Весну.

В эту чёрную ночь — одну

В целой жизни, а не только

В году — Каждый видит свою судьбу.

«Всё ли я тебе успел рассказать?» — думал я, едва поспевая за мальчиком, который вприпрыжку бежал по тропинке через поле. А гномы пели своё. И мальчик прислушивался к одной лишь их песне. Каким-то ты вернёшься домой, мой мальчик?!».

Здесь нет никакой веры в то, что эта сказка его чему-то научит, а сказка очень грустная, даже рассказывать я не буду, что там случилось с мальчиком Одуванчиком, который по глупости своей все свои три ключа истратил совершенно по-идиотски. Собственно, ужас в том, что по Шарову правильной жизни быть не может, все равно каждый будет обязательно совершать свои грехи, свои предательства, свои злодейства, и никакого спасения от этого быть не может. Но он еще обладал таким, знаете, даром удивительной какой-то чистоты, и когда это читаешь все, то самые простые вещи, изложенные его бесстрашным, спокойным голосом, они начинают действовать. Это удивительная штука. Советская власть, она сочиняла удивительно хорошие сказки, правда, руками совершенно не советских людей, потому что Шаров был каким угодно, но не советским, он был настолько противопоставлен всей этой фальши, что уже тогда по напечатанным его вещам было ясно, что он совсем другой.

А его главная книга, она вышла два года назад, и судьба ее сложилась ослепительно. Я видел единственный раз в жизни, как на моих глазах как снежный ком исчезает тираж книги, она была разобрана вся в течение двух дней на книжкой ярмарке «Нон-фикшн» в позапрошлом году. Владимир Шаров сумел издать, наконец, пролежавший 30 лет в столе роман 1984 года, который написал его отец. Этот роман заканчивается смертью героя, и сам Александр Шаров успел отдать эту рукопись машинистке и через два дня умер. Последняя его книга, оказавшаяся лучшей,— это то, что я рекомендую современным подросткам в первую очередь. Но это не для всех детей, конечно, и это для детей, начиная лет с 14-ти, но не позже. Потому что, конечно, хотя он писал эту вещь не как детскую, но участь всей классики — обязательно как-то попадать в детскую, это нормально, потому что, в детскую Господа Бога. Потому что рано или поздно все хорошее, что есть в литературе, становится достоянием детей. Это вещь уже совсем позднего, уже разрешающегося, разрушающегося застоя, когда сказочная проза, фантастика уже занимали место реализма, потому что сама жизнь вокруг была уже совершенно бредовой, полуфантастической. «Альтист Данилов» появлялся тогда и, в общем, вся советская фантастика младшего поколения началась тогда, ученики Стругацких и сами Стругацкие тогда писали гениальные вещи.

А что происходит в этой книге? Там Бутов, обычный советский человек, он умирает тоже как советский человек, и Ангел Смерти является к нему. Понимаете, ведь каждая культура мыслит собственными мифологемами, и Ангел Смерти является к нему не видя Азраила, который там крылами чертит страшный след на поле бранном, а является она к нему в виде водителя такси, который вдруг начинает везти его не туда, этот Ангел Смерти, эта Смерть везет его не покупать цветной телевизор, как он собирался, а везет вдруг среди каких-то окраин, болот. И говорит ему этот водитель: «Что ты все покупаешь телевизор? Зачем тебе телевизор?». Он говорит: «Прочная вещь, надолго». Говорит: «Все сейчас покупают надолго, а надо покупать навечно». И привозит его на кладбище, где Бутов оказывается сидящим на собственной могиле. Он потом, вот что самое поразительное, он выбирается с этого кладбища, идет назад к шоссе, где мигают какие-то огоньки, приезжает домой, но все это уже посмертное. И надо было быть Шаровым, чтобы написать этот посмертный пейзаж невероятной силы, все-таки он писатель был совершенно исключительной какой-то одаренности.

«Шоссе, где тускло горели редкие фонари, заполнилось стремительными белыми и красными огоньками. Бутов шагал к нему прямиком, не глядя под ноги, увязая в топкой почве и проваливаясь в колдобины, но машины проезжали, даже не замедляя хода, только ударяя тугим ветром, как крылом. Время как-то изменилось; оно текло, уже не разделяясь привычно на минуты, часы и даже на месяцы — последнее он понял позднее,— текло словно бесформенное, каждый раз меняя направление; и это он тоже понял позднее».

И дальше сын его встречает с неожиданной ненавистью. «Ну где телевизор?»,— он спрашивает с ненавистью. «От ненависти этой не было защиты, от этой ненависти вдруг проявившейся, прежде не подозреваемой ненависти, которая зрела годами. Но, еще пытаясь отдалить ее, чуть смягчить, он вынул из кармана — суетливыми, неуверенными, искательными движениями плотный лист бумаги с то появляющимися, то исчезающими словами, и распрямил его на столе. Не проходило ощущение, что шуршат и обрываются в пропасть секунды; и пропасть была уже не просто близко, как на кладбище, а прямо под ногами. Голова кружилась, как над пустотой».

Это советская смерть, когда ты все еще пытаешься поймать обратную машину. Это очень мощно у него придумано. И дальше Бутов начинает в посмертных блужданиях души вспоминать свою жизнь. Он вспоминает, как, убегая от ареста, он четыре года прошатался по стране, представляясь студентом, нанимаясь то геологом, то грузчиком. Вспоминает как в Кишиневе, куда занесла его эта странническая судьба, он сумел мобилизоваться, и в первом же бою он чувствовал такую свободу и облегчение, потому что теперь его, наконец, потеряли эти люди, которые неотступно за ним следили. Он вспоминает свои постепенные перерождения, вспоминает цепь предательств в послевоенные годы, вспоминает, как он утрачивал себя. Это все написано с невероятной степенью честности и боли, сейчас так не пишут, надо сказать, потому что Шаров, он как сказочник, имея опыт сказочника, он пишет прямым текстом, ему не нужны метафоры, долгие описания, рассуждения, он пишет как есть. Понимаете, если предал, то предал, если испугался, то испугался. И эта невероятно зрелая, мудрая проза, проза человека, который сам стоит над пропастью, она действует, конечно, колоссально и на сегодняшнего читателя, и особенно на ребенка.

Я не могу вам порекомендовать, конечно, самые детские шаровские сказки, потому что их уже или так уже все читали, или они действительно, те, кто их читают, Дождь не смотрят. Но его книги, написанные для подростков и, прежде всего, «Смерть и воскрешение Бутова» — это может стать каким-то действительно, понимаете, очень важным тормозом. Мальчик Одуванчик не понял, о чем ему пели жуки и гномы, а человек, который прочтет эту шаровскую вещь, он от нескольких гнусностей, по крайней мере, в жизни будет спасен.

И это очень хорошо, что сейчас в последние годы после долгих лет начали его активно переиздавать, переиздали полностью самую знаменитую его книгу «Волшебники приходят к людям» — это такая документальная повесть о сказке и сказочниках. И я думаю, что если вдруг ребенку по каким-то причинам просто страшно будет читать «Происшествие на Новом кладбище» — это второе название этого предсмертного романа, но мало ли, есть такие впечатлительные дети, которым жутко будет читать об этих посмертных странствиях, это действительно страшная книга, готическая, но для тех останутся «Волшебники приходят к людям».

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)